Десятки неразличимых героев, все друг за другом шпионят, состоя в заговорах, при этом героиня сначала попадает (спасаясь от врагов) к голубой паре в Лодзи, потом к розовой в Праге. Там так положено. А нормальные (по половой части) в этих заговорах состоят?
В общем, вот она, самая популярная авторша в сегодняшней Великобритании. Имени называть не буду, не заслужила. Писать о ней тоже не буду. Книгу – об стену на сотой странице. Редкий случай для меня.
Подлянка номер два: все еще читаю Гайто Газданова, но только в Москве, а в деревеньке у меня лежала та самая англичанка, и там после ее гражданской казни мне пришлось срочно вести пальцем по полке, ища себе нечто на замену. Замена оказалась неожиданной даже для меня самого. Вообще-то я искал кого-то типа Газданова, из 1920-х, из эпохи модерн, с ее великолепным языком, и…
И теперь попробуйте угадать, кто это. И в особенности когда это написано.
«Тем временем гости пошли к водке, в изобилии стоявшей за отдельным столом, среди закусок таких аппетитных, что про каждую можно было смело сказать – под такую выпьешь море.
Помещики налегли на водку; у братьев Сомовых с каждой рюмкой оказывалось уже не две, а по шести складок на шее; Рубакин, держась за почки, наклонился над закусками, говорил: «Эх, старость не радость!» – и пил под луковый соус; Борода-Капустин наливал себе зелье прямо в стакан, выпивал духом, говорил: «Ух!» – и нюхал корочку; Капустин приналег на коньяк; один Дыркин больше вертелся да расковыривал вилкой паштеты, за что получил от Сомова замечание: «Что ты, брат, все нюхаешь? Ты ешь, а не нюхай». Тараканов, как человек идеальный, к столу не подходил, хотя и смотрел на него издали, с видимым сожалением шевеля короткими пальцами».
И, через несколько страниц:
«По ровной степи они подъезжали к плоскому дождевому озеру; по краям его стояли убогие избы, росла большая ветла, на бугорке торчали две мельницы, напротив из-за кущей сада поднимались два синенькие купола. В мелком озере плавали гуси; солнце садилось за соломенными крышами. И представлялось, что избы, плетни, журавли колодцев и две эти ветрянки долго блуждали по безводной степи, не находя прохлады, и, устав, присели здесь у дождевого озера кое-как, словно утомленные птицы».
Не Тургенев. Не Гоголь. Не Чехов и не Лесков. Алексей Толстой – вот кто. Маленькая повесть «Приключения Растегина». Очень важен год: 1913-й. Ведь еще немного – и мир изменится, а с ним и литературный слог самого автора. Уйдут вот эти замечательные слова, разбросанные в повести десятками: «зажигательница», например. Да, сегодня она зажигалка.
Этот Толстой менял слог и стиль так, как музыканты меняют инструменты (Моцарт играл буквально на всем, хотя предпочитал альт). В растегинской плутовской комедии в венецианском стиле сквозит что угодно из всех перечисленных авторов, но в целом перед нами пародия на Гоголя с его «Мертвыми душами» (сюжет – герой кочует по дворянским усадьбам, швыряя деньги), и немножко на Чехова. Перед нами автор-пересмешник, который намеренно говорит языком ушедшего времени – и жалеет об этом времени и этом языке, и зло высмеивает всех своих героев до единого. Никакой чеховской грусти и ностальгии по уходящему. А дикая смесь эмоций.
Зачем я все это пишу: чтобы сказать, что есть такие авторы, которых очень вкусно перечитывать и радоваться. Поздний Алексей Толстой – это монументальные книги типа комплиментарной биографии урода и монстра Петра Первого. Средний – это тот самый модерн, эмигрантская литература или фантастика типа «Аэлиты»: блеск. А еще, оказывается, перед ними было начало – фейерверк литературных опытов безудержного двадцатилетнего гения. И каждый такой период Толстого — для определенного возраста. Поздний – для школьников, а вот все прочее – для перечитывания сильно потом.
Потому что Алексей Толстой был предельно сложным человеком. Привлекал и отталкивал. Сочетал в себе все мыслимые качества, от прекрасных до жутких. Но дело в том, что век был сложный, а то и сложнейший. Век немыслимого числа личностей с невероятными биографиями. Есть такое ощущение, что век девятнадцатый до такой степени задавил по крайней мере нашу цивилизацию, что потом произошел какой-то взрыв. На мировые просторы вырвались гении инженерии, политики, военного дела, шпионажа, литературы – и часто в одном лице, что-то вроде эпохи Возрождения, когда каждый из гениев был великолепен во всем, включая и злодейства.
В предыдущей колонке мы говорили о гениях стиля из числа тех, кто начал писать в эмиграции. Но Алексей Толстой начал, как видим, гораздо раньше, эмиграцию прошел – но от нее во всех смыслах избавился. А главное, его очень трудно сравнивать с Набоковым или Газдановым, потому что тут у нас вулкан, постоянно взрывавшийся в самое неожиданное время и не там, где был кратер от прежнего извержения, и извергающий что-то новое.
И еще о школьном чтении: все-таки учащихся до сих пор инстинктивно гнут к старой советской табели о писательских рангах. Это когда Максим Горький упорно считался великой вершиной… хотя когда его хоронили, то урну доверили нести Алексею Толстому. Сегодня у нас ускоряется переоценка ценностей, и этот Толстой выглядит все более значительной личностью великого Бриллиантового века нашей литературы – двадцатого. Дождусь дня, когда признают очевидное: что тот Толстой, который Лев, на фоне Алексея – бледная тень.
Напоследок еще абзац все из той же ранней и никем особенно не замеченной повести. Абзац на тему о том, как уходят эпохи – а точнее, как их хоронят писатели.
«Здесь были – «Современник», «Сын отечества», «Москвитянин», «Вестник Европы», «Неделя», Герцен, Спенсер, Бокль, Милль, Адам Смит и прочие и прочие хорошие, идейные, верные книги; в них было видно, как за несколько десятков лет бурлящий в идеальной и романтической пустоте дух человеческий осел, наконец, в виде практического и трезвого смысла… Щепкину казалось, что вся его жизнь – мечты, отречения и труд – запечатлены в этих кипах пыльных книг. Он сам пережил и осуществил мечты сороковых годов, и горячую очистительную работу шестидесятых, и тусклое, бездеятельное томление восьмидесятых, и новое, как откровение, ясное, как кирпич в руке, – учение Карла Маркса… Он два раза беседовал с Герценом и портрет Михайловского всегда держал на столе. Трогая и перелистывая старые книги, он точно оглядывался на себя, будто весь долгий путь его на земле был всегда с ним в этой круглой, уставленной высокими шкафами, покрытой пылью комнате, освещенной солнцем сквозь темные ветви лип».








