С. Алексиевич. У войны не женское лицо (отрывки)

Ремарки
«Кто-то нас выдал... Немцы узнали, где стоянка партизанского отряда. Оцепили лес и подходы к нему со всех сторон. Прятались мы в диких чащах, нас спасали болота, куда каратели не заходили. Трясина. И технику, и людей она затягивала намертво. По несколько дней, неделями мы стояли по горло в воде

«Кто-то нас выдал… Немцы узнали, где стоянка партизанского отряда. Оцепили лес и подходы к нему со всех сторон. Прятались мы в диких чащах, нас спасали болота, куда каратели не заходили. Трясина. И технику, и людей она затягивала намертво. По несколько дней, неделями мы стояли по горло в воде.

  С нами была радистка, она недавно родила. Ребенок голодный… Просит грудь… Но мама сама голодная, молока нет, и ребенок плачет. Каратели рядом… С собаками… Собаки услышат, все погибнем. Вся группа – человек тридцать… Вам понятно?

  Принимаем решение…

  Никто не решается передать приказ командира, но мать сама догадывается. Опускает сверток с ребенком в воду и долго там держит… Ребенок больше не кричит… Ни звука… А мы не можем поднять глаза…»

  «…Тридцатого мая сорок третьего года ровно в час дня был массированный налет на Краснодар. Я выскочила из здания посмотреть, как успели отправить раненых с железнодорожного вокзала. Две бомбы угодили в сарай, где хранились боеприпасы. На моих глазах ящики взлетали выше шестиэтажного здания и рвались. Меня ураганной волной отбросило к кирпичной стене. Потеряла сознание…

  Когда пришла в себя, было шесть часов вечера. Пошевелила головой, руками – вроде двигаются, еле-еле продрала левый глаз и пошла в отделение, вся в крови. В коридоре встретила меня старшая сестра, она не узнала меня, спросила: «Кто вы? Откуда?». Подошла ближе, узнала и говорит: «Где тебя так долго носило, Ксеня? Раненые голодные, а тебя нет». Быстро перевязали голову, левую руку выше локтя, и я пошла получать ужин. В глазах темнело, пот лился градом. Стала раздавать ужин, упала. Привели в сознание, и только слышится: «Скорей!.. Быстрей!..» Я еще давала тяжелораненым кровь.

  Двадцать месяцев никто не подменял, не сменял меня. Левая нога, опухшая до колена, забинтована, руку прооперировали, тоже перебинтована, голова забинтована. В школьные годы я сдавала нормы на БГТО и ГТО, но нет спортсмена в мире, который бы в таком состоянии проскакал двадцать месяцев круглосуточно. Я проскакала и перенесла все.

  …Все у нас сейчас восстановлено, все утопает в цветах, а я изнываю от болей, у меня и сейчас не женское лицо. Я не могу улыбаться, я ежедневно в стоне. За войну я так изменилась, что когда приехала домой, мама меня не узнала. Мне показали, где она жила, я подошла к двери, постучала. Ответили:

  — Да-да…

  Я вошла, поздоровалась и говорю:

  — Пустите переночевать.

  Мама растапливала печь, а два моих младших братика сидели на полу на куче соломы, голые, нечего было одеть. Мама меня не узнала и отвечает:

  — Пройдите дальше.

  Я еще прошусь: да как-нибудь. Мама говорит:

  — Вы видите, гражданочка, как мы живем? У нас и так сколько солдаты спали. Пока не стемнело, пройдите дальше.

  Подхожу ближе к маме, она опять:

  — Гражданочка, пройдите дальше, пока не стемнело.

  Я наклоняюсь, обнимаю ее и произношу:

  — Мама-мамочка!

  Тогда они все на меня как набросятся, как заревут…

  Я прошла очень тяжелый путь. На сегодняшний день нет еще книг и фильмов, чтобы сравнить с тем, что я пережила».

  «Жалели, не пускали меня на передовую. Но я все же стала санинструктором пулеметной роты. Умирать не боялась. По молодости, наверное. Один раз ночью разведку боем на участке нашего полка вела целая рота. К рассвету она отошла, а с нейтральной полосы послышался стон. «Не ходи, убьют, — говорили мне бойцы, — видишь, уже светает».

  Не послушалась, поползла. Нашла раненого, тащила его восемь часов, привязав ремнем за руку. Приволокла живого. Командир узнал, объявил сгоряча пять суток ареста за самовольную отлучку. А заместитель командира полка отреагировал по-другому: «Заслуживает награды». Я понимала их обоих…

  В девятнадцать лет у меня была медаль «За отвагу». В девятнадцать лет поседела. В девятнадцать лет в последнем бою были прострелены оба легких, вторая пуля прошла между двух позвонков. Парализовало ноги, и меня посчитали убитой… Когда я приехала домой, сестра показала мне похоронку!..»

  «Солдаты залегли. Команда: «Вперед! За Родину!», а они лежат. Опять команда, опять лежат. Я сняла шапку, чтобы видели, что я девчонка, поднялась… И они все встали, и мы пошли в бой».

  «Когда я увидела первого фашистского солдата, я не смогла слово выговорить, у меня отнялась речь. А они идут молодые, веселые и улыбаются. И где бы они ни остановились, где бы ни увидели колонку или колодец, начинали мыться. Рукава у них всегда закатаны. И моются, моются… Кровь вокруг, крики, а они моются, моются… И такая ненависть поднималась изнутри, что еле сдерживаешься. Я пришла домой, я две рубашки поменяла. Так я хотела, так все внутри протестовало против того, что они здесь. Я не могла спать ночами».

  «Немцы въехали в деревню на мотоциклах. Я глядела на них во все глаза: они были молодые, веселые, все время смеялись. Они хохотали! Сердце останавливалось, что они здесь, на твоей земле, и еще смеются.

  Я только мечтала, чтобы я отомстила, чтобы я погибла и обо мне написали книгу. Готова была все сделать для своей родины.

  — Но у вас был маленький ребенок?

  — Дочку я родила в сорок третьем. На болоте родила в стогу сена. Пеленочки на себе сушила, положу за пазуху, согрею и опять пеленаю. Вокруг все горело, жгли деревни вместе с людьми… Девять деревень сожгли в нашем Гресском районе (был такой до войны, теперь вся его территория вошла в Слуцкий район).

  Я сама огарки собирала, собирала подруге семью. Косточки находили, и где остался кусочек одежды, хоть окраечек какой, узнавали, кто это. Подняла я один кусочек, она говорит: «Мамина кофта…». И упала. Кто в простынку, кто в наволочку косточки собирал. Что у кого было чистое. И в могилку общую клали. Только косточки белые…

  После этого на какое бы задание меня ни посылали, я шла. Я хотела как можно больше помощи оказать. Ничего не жалела.

  Ребенок у меня был маленький, три месяца, я с ним на задание ходила. Комиссар меня отправлял, а сам плакал: «Душа болит». Медикаменты из города приносила, бинты, сыворотку… Между ручек и между ножек положу, пеленочками перевяжу и несу. В лесу раненые умирают. Надо идти. Никто не пройдет, везде немецкие и полицейские посты, одна я проходила.

  Теперь так рассказать трудно… Чтобы была температура, ребеночек плакал, солью его натирала. Он тогда красный весь, по нем сыпь, он из шкуры вылазит. Подхожу к посту: «Тиф, пан… Тиф…» Они кричат, чтобы скорее уходила: «Век!.. Век…» И солью натирала, и чесночек клала. А дитятко маленькое… С трех месяцев я с ним ходила на задание… Еще грудью кормила…

  Как пройдем посты, войду в лес, плачу-плачу. Кричу! Так дитятко жалко. А через день-два опять иду. Надо…»

  «В роте по своему росту и комплекции я оказалась самой маленькой, рост сто пятьдесят три сантиметра, обувь тридцать четвертого размера и, естественно, военной, промышленностью такие мизерные размеры не шились, а уж тем более Америка нам их не поставляла. Мне достались ботинки сорок второго размера, надевала и снимала их, не расшнуровывая, через голенища, тяжелые, и я в них ходила, волоча ноги по земле. От моего строевого шага по каменной мостовой высекались искры, и ходьба была похожа на что угодно, кроме строевого шага. Страшно вспомнить, каким мучительным был первый марш.

  Командир увидел, как я иду, вызвал меня:

  — Смирнова, как ты ходишь строевым? Что, тебя не учили, почему ты не поднимаешь ноги? Объявляю три наряда вне очереди…

  Я ответила:

  — Есть, товарищ старший лейтенант, три наряда вне очереди! повернулась, чтоб идти, и ботинки остались на полу, ноги были в кровь стерты голенищами. Тогда и выяснилось, что ходить по-другому я уже не могла. Ротному сапожнику Паршину дали приказ сшить мне сапоги из старой плащ-палатки, тридцать шестого размера…»

  «Мы были такие девчонки, как и вы, не думайте, что мы были другие. Дисциплина, уставы, знаки различия — вся эта военная премудрость не давалась нам сразу. Стоим, охраняем самолеты. А в уставе говорится, что если кто идет, надо останавливать: «Стой, кто идет?». Подружка моя увидела командира полка и кричит: «Стойте, кто идет? Вы меня извините, но я буду стрелять!». Представляете? Она кричит: «Вы меня извините, но я буду стрелять!».

  «Придя на передовую, мы оказались выносливее тех, что постарше. Я не знаю, чем это объяснить. Таскали на себе мужчин, в два-три раза тяжелее нас. Его самого тащишь и его оружие, а на нем еще шинель, сапоги. Взвалишь на себя восемьдесят килограммов и тащишь. Сбросишь… Идешь за следующим, и опять семьдесят-восемьдесят килограммов… И так раз пять-шесть за одну атаку. А в тебе самой сорок восемь килограммов – балетный вес. Просто не верится, как это мы могли…»

  «…Санинструкторы в танковых частях гибли быстро. Для нас место в танке не предусмотрено, вцепишься поверх брони, и только об одном мысль, чтобы не затянуло ноги в гусеницы. И надо следить, где танк загорится… Туда бежать, ползти… На фронте нас было пятеро подружек: Люба Ясинская, Шура Киселева, Тоня Бобкова, Зина Латыш и я. Конаковские девчата – звали нас танкисты. И все девчонки погибли…

  Перед боем, в котором Любу Ясинскую убили, мы с ней сидели вечером, обнявшись, разговаривали. Это был сорок третий год. Дивизия наша подошла к Днепру. Она мне вдруг говорит: «Ты знаешь, я в этом бою погибну… Вот есть у меня какое-то предчувствие. Ходила к старшине, просила дать новое белье, а он пожалел: «Ты же недавно получила». Пойдем утром попросим вдвоем». Я ее успокаиваю: «Мы уже два года с тобой воюем, нас теперь пули боятся».

  Но утром она меня все-таки уговорила пойти к старшине, выпросили мы у него пару нового белья. И вот у нее эта новая рубашка нижняя. Белоснежная, тут с завязочками такая… Она вся была залита кровью… Вот это сочетание белого с красным, с алой кровью, — до сего времени у меня в памяти. Она себе так это и представляла…

  Мы несли ее вчетвером на плащ-палатке, она такая тяжелая сделалась. Положили всех ребят, у нас в том бою много людей погибло, а Любу сверху. До меня никак не доходило, что ее уже нет, что она мертвая. Думаю: хоть что-нибудь возьму у нее на память. А у нее на руке было колечко, какое оно, золотое или простое, — не знаю. Я его взяла. Хотя ребята мне говорили: не смей, мол, брать, плохая примета. И вот когда уже прощаться, каждый по обычаю бросает горсть земли, я тоже бросила, и это колечко у меня слетело туда же, в могилу… К Любе… И я тогда вспомнила, что она очень любила это колечко… У них в семье отец всю войну прошел, живой вернулся. И брат с войны пришел. Мужчины вернулись… А Люба погибла…

  Шура Киселева, она была у нас самая красивая, сгорела. Она прятала тяжелораненых в скирдах соломы, начался обстрел, солома загорелась. Шура могла сама спастись, но для этого надо было бросить раненых – из них никто не мог двигаться… Раненые сгорели… И Шура вместе с ними…

  Только недавно узнала я подробности гибели Тони Бобковой. Она заслонила от осколка мины любимого человека. Осколки летят – это какие-то доли секунды… Как она успела? Она спасла лейтенанта Петю Бойчевского, она его любила. И он остался жить.

  Через тридцать лет Петя Бойчевский приехал из Краснодара и нашел меня на нашей фронтовой встрече, и все это мне рассказал. Мы съездили с ним в Борисов и разыскали ту поляну, где Тоня погибла. Он взял землю с ее могилы, а потом написал мне, что похоронил ее на могиле своей матери. «У меня две матери, — писал он, — та, что меня родила, и Тоня, которая спасла мне жизнь…»

  «И девчонки рвались на фронт добровольно, а трус сам воевать не пойдет. Это были смелые, необыкновенные девчонки. Есть статистика: потери среди медиков переднего края занимали второе место после потерь в стрелковых батальонах. В пехоте. Что такое, например, вытащить раненого с поля боя? Я вам сейчас расскажу… Мы поднялись в атаку, а нас давай косить из пулемета. И батальона не стало. Все лежали. Они не были все убиты, много раненых. Немцы бьют, огня не прекращают. Совсем неожиданно для всех из траншеи выскакивает сначала одна девчонка, потом вторая, третья… Они стали перевязывать и оттаскивать раненых, даже немцы на какое-то время онемели от изумления. К часам десяти вечера все девчонки были тяжело ранены, а каждая спасла максимум два-три человека. Награждали их скупо, в начале войны наградами не разбрасывались. Вытащить раненого надо было вместе с его личным оружием. Первый вопрос в медсанбате: где оружие? В начале войны его не хватало. Винтовку, автомат, пулемет – это тоже надо было тащить. В сорок первом был издан приказ номер двести восемьдесят один о представлении к награждению за спасение жизни солдат: за пятнадцать тяжелораненых, вынесенных с поля боя вместе с личным оружием – медаль «За боевые заслуги», за спасение двадцати пяти человек – орден Красной Звезды, за спасение сорока – орден Красного Знамени, за спасение восьмидесяти – орден Ленина. А я вам описала, что значило спасти в бою хотя бы одного… Из-под пуль…»

  «Эвакуировалась я сначала в Харьков, а затем в Татарию. Устроилась там работать. И вот однажды меня разыскивают, а моя девичья фамилия Лисовская. Зовут все: «Совская! Совская!» И я тогда кричу: «Это я!» Мне говорят: «Идите в НКВД, берите пропуск и следуйте в Москву». Почему? Мне никто ничего не сказал, и я не знала. Военное же время… Я уже и думаю, может, муж раненый, может, меня к нему вызывают. А я уже четыре месяца от него ничего не получаю. И уже я ехала с таким намерением, что я его найду, что он без рук, без ног, калека и я его заберу и с этим приеду.

Приезжаю в Москву, захожу по адресу. Там написано: «ЦК КПБ», и там таких, как я, очень много. Мы интересуемся: «Что? Почему? Зачем нас собрали?» Говорят: «Все узнаете». Заходим мы: там наш секретарь ЦК Пономаренко, все наши руководители. Спросили у меня: «Хотите ли вы туда, откуда приехали?» Ну, откуда я приехала – из Белоруссии. Конечно, хочу. И меня определяют в спецшколу.

  Как только окончили учебу, на другой день посадили нас на машины и повезли к линии фронта. Потом мы пошли. Я не знала, что такое фронт, что такое нейтральная полоса. Мне и страшно, и любопытно. «Бах!» – выстрелили ракеты. Снег, вижу, белый-белый, а тут полоса людей, друг за другом легли. Нас шло много. Ракета погасла, выстрелов нет, команду нам дали: «Бегом!», и мы побежали. И так прошли…

  Потом, когда мы задание свое выполнили, нам сказали, что придет самолет и нас заберут в Москву. А я, находясь в тылу, получила письмо от мужа. Это было столько радости, так неожиданно, два года я о нем ничего не знала. Тогда я пишу письмо в ЦК. Я написала, что все буду делать, только чтобы мы с мужем были вместе. И это письмо тихонечко от командира нашего отряда я передала летчику. Когда прилетели за нами самолеты, то говорят, что все должны лететь, а Федосенко обязательно. Ждем мы самолет, а это ночь, темно, как в бочке. И какой-то самолет кружит над нами, а потом как даст по нас бомбами. Это был «мессершмитт», они нас засекли. Он пошел на новый разворот, а в это время наш самолет опускается – «У 2», и как раз под елку, где я рядом стояла. Этот летчик чуть присел над землей и давай сразу подниматься, потому что он знает: немец сейчас сделает разворот и опять пойдет стрелять. Я зацепилась за крыло и кричу: «Мне в Москву, у меня разрешение». Он даже матюкнулся: «Садись!» Так мы и летели с ним вдвоем. Не было ни раненых, никого.

  В мае месяце в Москве я ходила в валенках. Пришла в театр в валенках. И было прекрасно. Пишу мужу: как нам встретиться? Я была в резерве, куда захотят, туда и пошлют. Стала просить: пошлите меня туда, где муж, дайте мне хотя бы два дня, мне только поглядеть на него один раз, а потом я вернусь и посылайте куда хотите. Все пожимают плечами. Но я все-таки узнаю по номеру почты, где мой муж воюет, и еду к нему. Приезжаю сначала в обком партии, показываю этот адрес мужа, документы, что я жена, и говорю, что хочу его видеть. Мне отвечают, что это невозможно, он на самой передовой, что отправляйтесь назад, а я вся такая побитая, такая голодная, и как это назад? Пошла к военному коменданту. Он посмотрел на меня и сказал, чтобы мне дали немного одеться. Дали мне гимнастерку, ремень подпоясаться. И он начал меня отговаривать:

  – Ну что вы, там очень опасно, где ваш муж…

  Я сижу и плачу, тогда он сжалился, дал мне пропуск.

  – Выйдете, – говорит, – на шоссе, там будет регулировщик, и он вам покажет, как ехать.

  Нашла это шоссе, нашла этого регулировщика, посадил он меня на машину, и я еду. Приезжаю в часть, там все удивляются, все кругом военные. «А вы кто?» – спрашивают. Я не могу сказать – жена. Ну как такое скажешь, кругом бомбы рвутся… Я говорю – сестра. Даже не знаю, почему я так сказала – сестра. «Подождите, – говорят мне. – еще шесть километров надо идти». Как это я буду ждать, когда я так далеко добиралась?.. А как раз оттуда машины за обедом пришли, и там был старшина такой рыжеватый, конопатый. Он говорит:

  – О, я Федосенко знаю. Но это в самой траншее.

  Ну, упросила я его. На повозку посадили меня, еду, нигде ничего не видно, для меня это новость. Передовая, нигде никого, изредка стреляют. Приехали. Старшина спрашивает:

  – А где Федосенко?

  Ему говорят:

  – Они вчера ушли в разведку, их застал рассвет, и они там пережидают.

  Но связь у них есть. И ему по связи сказали, что пришла сестра. Какая сестра? Говорят: «Рыжая». А сестра у него черная. Ну, раз рыжая, он сразу догадался, какая сестра. Не знаю, как он там выполз, но Федосенко скоро появился, и мы там сделали встречу. Радости было…

  Пробыла я у него один день, второй и говорю:

  – Иди в штаб и докладывай. Я с тобой здесь останусь.

  Он пошел к начальству, а я не дышу: ну как скажут, чтобы в двадцать четыре часа ноги ее не было? Это же фронт, это понятно… И вдруг вижу – идет в землянку начальство: майор, полковник. Здороваются за руку все. Потом, конечно, сели мы в землянке, выпили все, и каждый сказал свое слово, что жена нашла мужа в траншее, это же настоящая жена, документы есть. Это же такая женщина, дайте посмотреть на такую женщину. Они такие слова говорили, они все плакали. Я тот вечер всю жизнь помню.

  Осталась я у них санитаркой. Ходила с ними в разведку. Бьет миномет, вижу – упал. Думаю: убитый или раненый? Бегу туда, а миномет бьет, и командир кричит:

  – Куда ты прешь, чертова баба!! Подползу – живой…

  Около Днепра ночью при луне мне вручили орден Красного Знамени. Потом мне говорили, что меня представили к ордену Красной Звезды, но я его не искала. Муж был ранен, тяжело. Мы вместе бежали, мы вместе шагали по такому болоту, вместе ползли. Пулемет был, допустим, справа, а мы ползли слева по болоту, и мы так прижимались к земле, что если пулемет был с правой стороны, то его ранило с левой стороны в бедро. Ранили разрывной пулей, и попробуй-ка наложить повязку, это же ягодица. Все разорвалось, и грязь, и земля – все туда.

  А мы шли из окружения. Вывозить раненых некуда, медикаментов у меня тоже никаких. Одна надежда, что прорвемся. Когда прорвались, мужа эвакуировала до самого госпиталя. Пока я его довезла, было уже общее заражение крови. Это был Новый год. Он умирает… А он был много раз награжден, я собрала все его ордена, положила возле него. Был как раз обход, а он спал. Врач подходит и говорит мне:

  – А вы идите. Вам надо уйти отсюда. Он уже мертвый.

  Я отвечаю:

  – Тихо, он еще живой.

  Муж как раз открыл глаза и говорит:

  – Что-то потолок голубой стал.

  Я смотрю:

  – Нет, он не голубой, он, Вася, белый. – А ему казалось, что голубой.

  Сосед ему говорит:

  – Ну, Федосенко, если ты останешься жить, тот ты свою жену должен на руках носить.

  – И буду носить, – соглашается он.

  Я не знаю, он, наверное, чувствовал, что он умирает, потому что он взял меня и поцеловал. Вот как последний раз целуют:

  – Любочка, так жалко, у всех Новый год, а мы с тобой тут… Но ты не жалей, у нас еще все будет…

  И когда осталось ему несколько часов жить, у него случилось это несчастье, что нужно было поменять ему постель… Я ему поменяла постель, ногу перевязала, а на подушку его надо подтянуть, это же мужчина, тяжелый, я его так тяну низко-низко, и вот чувствую, что это уже все, что еще минута другая и его не будет…

  И мне захотелось самой умереть… Но я носила под сердцем нашего ребенка, и только это меня удержало… Похоронила я мужа первого января, а через тридцать восемь дней у меня родился Вася, он с сорок четвертого года, сам уже имеет детей. Мужа звали Василий, сын у меня Василий Васильевич, и внук у меня Вася… Василек…»

Оцените статью